Валерий Всеволодович Каптерев умер молодым. Он обманул старость, живя не по возрасту, а по любви к жизни. Несмотря на болезни, всю жизнь донимавшие его, на бытовые тяготы и тревоги, он умел, побеждая обстоятельства, оставаться счастливым, деятельным, даже озорным. Ему всегда были свойственны готовность к неожиданностям, вера в преодоление. Физически плотный, ничего не боящийся, надёжный, он внушал мне чувство безопасности, защищённости, и вместе с тем была к нему нежность, как к ребёнку. И в какую бы пору жизни я не вспоминала его, всегда и до конца дней он оставался ребёнком, которому свойственны были весёлые выдумки, нелукавое фантазёрство, игра. Не та — банальная, для придания интереса своей особе, но та, что присуща каждому ребёнку: игра-творчество, игра «в самого себя», идущая от избытка радостного восприятия жизни. А радоваться он умел даже по пустякам.
Расцвела глициния — радость, иудино дерево бушует красками восхода — радость, приобрёл красивую чашечку — радость, встретил интересного человека, подружился с кем-то — радость, приручил воробья Сеньку, прилетающего ранним утром к чаепитию под деревьями, опять-таки радость. Радостью были письма друзей и мои. «Еду в Крым!» — радость. «Возвращаюсь в Москву!» — радость… И — особая, главная, чисто художническая радость: «Написал хороший этюд!»
Если же какое-то время всё получалось с обратным знаком «не», он досадовал, грустил, впадал в уныние. Тогда чаще всего он закрывался на долгое время в своей комнате — она же мастерская — после чего выходил из затворничества с руками и лицом, украшенным всеми оттенками палитры, и звал меня: «Посмотри!» И если работа внушала надежду на полноценное выражение задуманного им, то он, ворча себе под нос что-то неодобрительное, снова закрывался и работал вплоть до самой ночи. Зато пожелание спокойного сна было улыбчивым и обещало на завтра «ясную погоду».
Валерий глубоко переживал, когда ему что-то мешало работать. Работал он много, отключаясь от всего, и, несмотря на это, встав в семь утра, шёл покупать продукты, предварительно не забыв покормить птиц. Чаще всего сам приготавливал завтрак: чистил картошку, или варил кашу, и ждал меня ко второму завтраку, так как первый (чай с хлебом) он ел без меня. Валерий не был оберегаемым от грубых дел кумиром. Всё, что было в его силах, он делал сам.
Гордостью и радостью был его маленький, но настоящий сад, который он вырастил на лоджии: с цветами, кустарничками, огромным ревенём и даже с двумя деревцами. Надо всем этим микрооазисом вились хмель и дикий виноград. В майский праздник прошлого года (имеется в виду 1981 год) Валерий расчистил лоджию от хлама, накопившегося за осень и зиму. Работа эта была поистине чёрной: он вынес не менее десяти тяжёлых вёдер разнообразного мусора, не разрешая никому помогать себе, как отрубил: «Хочу своею собственной рукой!» А когда я рвалась ему помочь, возмущённо говорил: «Не делай из меня развалину!»
У Валерия был свой «секрет». В совершенно неподходящее время дня, находящийся в прострации Валерий неожиданно вскакивал, молниеносно одевался и, ни слова не говоря, исчезал за дверью. Зато через какое-то время возвращался торжественный, триумфальный, неся в руках «нечто». Это могла быть редкая книга или небывалой формы кактус. А однажды это была пишущая машинка (подарок мне). Такие экстраслучаи Валерий называл «прыжками тигра», когда он, по его словам, ощущал некую «вибрацию», которая, он верил, никогда его не обманывала.
К своей работе Валерий относился строго. В одном из писем с горечью признавался: «Безнадёжно ученическая вещь. Писал и думал, что бессмысленно вот так описывать „видик“, если нет внутренней идеи». Зато какой радостью были для него удачи в работе и отдых, который никогда не был пустым. Сообщает в письме: «Читал „Годы сбывшихся надежд“ о Нильсе Боре: интересней всякого романа». Записывал в тетрадь мысли о любви мастера к материалу. Или понравившаяся чья-то мысль: «Нет ничего увлекательней правды, кажущейся неправдой». И о себе: «Я всем обеспечен. Доехал отлично! Всё великолепно!» Такие и им подобные телеграммы я всегда получала отовсюду, где бы он ни был. Ничего такого, что могло бы вызвать тревогу… А тревожиться было из-за чего.
У Валерия часто повторялись спазмы мозга. Но когда врачи предписывали ему щадящий или даже постельный режим, Валерий и слушать не хотел: стоял часами у мольберта или шёл в самую скверную погоду на улицу, ещё не оправившись от болезни. Если его удерживали — буйствовал. Он объявил войну своей слабости и всегда побеждал.
После перенесённого в 1956 году инфаркта Валерию стало трудно писать на больших холстах, и он стал работать на небольших отрезках грунтованного картона. Впоследствии, когда Валерий окреп, ему уже так полюбился картон, что он продолжал писать на нём и в последующие годы, так освоив специфик малогабаритной плоскости, что многие сюжеты, написанные таким образом, дают ощущение больших пространств.
Смотреть картины Каптерева приходили многие — особенно молодые. Друзья приводили друзей, которые почти всегда становились и нашими друзьями.
Валерий не любил суеты и больше всего боялся затяжных споров, от которых часто сбегал в свою комнату, говоря: «Я человек серый, я этого не понимаю…» Сам он был целомудренно немногословным, презирал анекдоты, и оживлялся только тогда, когда речь шла об искусстве, о войне, о мире, о природе. И сам был как природа щедрым и противоречивым.
Когда мы с ним бывали на выставках особенно любимых им художников, смотрели живопись отдельно. Но бывало, что Валерий, найдя что-то сильно взволновавшее его, подходил ко мне и вёл к облюбованной им картине. «Посмотри!» — говорил он и молча стоял рядом, будто слушая музыку, доверяя и мне молча воспринимать живопись. Я поступала также: вела его к понравившейся мне картине и искоса поглядывала на него, словно спрашивала: «Ну как тебе это?» — и радовалась его одобрению.
Когда кто-нибудь начинал слишком хвалить его картин6ы, он хмурился: «Не знаю, что вы тут видите, я человек тёмный, пишу замазючки, ни писать, ни рисовать не умею — пойду в дворники». Говоря о своих работах то с юмором, то вдумчиво-серьёзно, он в коротких словах раскрывал смысл вещи, но чаще сообщал только названия.
Поездки Валерия в Крым, даже после двух тяжёлых операций, не были для него отдыхом, скорее это были путешествия. Он побывал в Старом Крыму, Коктебеле, Судаке, Бахчисарае, Севастополе, Гурзуфе. Пожил какое-то время в Рыбколхозе, где ему было, видимо, как-то особенно привольно, судя по тому, что в письмах оттуда он писал, что там намного лучше, чем в более обжитых местах. «Прожил там, среди природы и работал», — пишет он. Как-то написал: «Погода в Крыму в ноябре жуткая, но уехать сейчас было бы чем-то вроде дезертирства». Он побывал в Форосе и в Херсонесе, где когда-то были греческие поселения, где камни, деревья, вся природа пронизана античностью. Он делал зарисовки характерных мест, чтобы позднее, уже в Москве, родился цикл работ, который он назвал «Крым в античном восприятии».
В письмах из Крыма, часто прямо поверх строчек, Валерий размашисто рисовал цветы, цветущие ветки, деревья, набросок пейзажа, птицу или чьё-то лицо. Как-то, скучая по Крыму, он писал из Прибалтики: «Предпочитаю Крым, такой тёплый, сверкающий, синий-синий!» Теперь, когда я перечитываю его такие детские, милые письма, я радуюсь, как будто ко мне приходят из прошлого эти счастливые вести. Приходят и не уходят…
Переживая московские зимы, Валерий Всеволодович с нетерпение ожидал наступления майских дней, когда Москва наполняется сиренью. И уже с конца апреля караулил её. Он чуть ли не каждый день ездил на Центральный рынок в надежде найти её там… И вот наступал день, когда Валерий приносил домой сиреневую охапку свежести, запаха, надежд… Начинался двунедельный праздник. Художник надевал свой рабочий фартук и брал в руку кисть. В этот день он ходил по квартире взлохмаченный, разноцветный, в туфлях не на ту ногу, праздничный, дурашливый, злой, радостный. Сирень в эти дни была хозяйкой квартиры… И только в 1981 году она опоздала. Валерий ушёл из дома, не дождавшись её.
Шестого мая, накануне смерти, около двенадцати часов ночи Валерий закончил работу, которой не успел дать название. Поэтому мне пришлось сделать это за него.